Мусор и авторитет: эссе об Айн Рэнд

За последние два года книжный рынок России оказался заваленным переводами текстов Айн Рэнд. Книг за ее авторством сейчас так много, что создается ощущение настоящего культа певца капитализма в России. Подобное отношение к Рэнд было характерно для западного читателя на протяжении ХХ века. Теперь ее, если и не читают, то уж точно издают и переводят пачками. То ли их никто не читает, то их очень сильно любят, но почему-то никто не говорит, что книги эти омерзительны. Американский политический теоретик Кори Робин не постеснялся написать прекрасный текст об Айн Рэнд, указав на место «мыслительницы» в истории политической философии и в истории мысли вообще. Он блестяще иронизирует по поводу дутой популярности этого автора и ее значения в популярной культуре. Так что этот текст может стать прекрасным противоядием против засилья той части либертарианской политической философии, что зовется «объективизмом». На русском языке эссе было впервые опубликовано во втором номере журнала «Пушкин» за 2010 год в перевод Инны Кушнаревой. Текст публикуется по этому изданию. Наслаждайтесь.

Революционный Петербург дал нам Владимира Набокова, Исайю Берлина и Айн Рэнд. Первый был романистом, второй – философом. Третья не были ни тем, ни другим, хотя считала себя и тем, и другим. Многие тоже так считали. В 1998 году читатели, участвовавшие в опросе Modern Library, назвали «Атлант расправил плечи» и «Источник» двумя величайшими романами XX века: по опросу они обошли «Улисса», «На маяк» и «Человека-невидимку». В 1991 году исследование, проведенное Библиотекой конгресса США и Клубом «Книга месяца» показало, что за исключением Библии, ни одна книга не оказала на американцев большего влияния, чем «Атлант расправил плечи».[1]

Среди этих читателей вполне могла оказаться Фара Фосетт. Незадолго до своей смерти она назвала Рэнд «литературным гением», чей отказ создавать искусство «такое же, как у других», послужил вдохновением для экспериментов самой Фосетт в области живописи и скульптуры. Похоже, обожание было обоюдным. Рэнд каждую неделю смотрела «Ангелов Чарли» и, по словам Фосетт, «разглядела кое-что» в шоу, «чего не увидели критики».

Она говорила, что этот сериал – «триумф концепции и кастинга». Айн говорила, что хотя «Ангелы Чарли» – исключительно американский сериал, он составляет исключение на американском телевидении. Поскольку только он способен передать истинный «романтизм» – он сознательно изображает мир не таким, как он есть, а каким он должен быть. Вероятно, единственный человек, разделявший ее мнение об этом сериале, был Аарон Спеллинг, хотя он называл его «телевидением для отдыха».

Рэнд был так увлечена Фарой Фосетт, что надеялась, что та (или по крайней мере, Ракель Уэлш) сыграет роль Дагни Таггарт в телевизионной экранизации «Атлант расправил плечи» на NBC. К несчастью, глава телекомпании Фред Силверман закрыл проект в 1978 году. «Я всегда буду считать роль Дагни Таггарт лучшей роль, которую я могла бы сыграть, но не сыграла», – говорила Фосетт.[2]

У Рэнд всегда было много последователей в Голливуде. За роль Доминик Франкон в экранизации «Источника» боролись Барбара Стэнвик и Вероника Лейк. Но здесь никто не мог тягаться с Джоан Кроуфорд, устроившей для Рэнд торжественный ужин, на который она оделась в костюм Франкон – струящееся белое вечернее платье, усыпанное аквамаринами.[3] Не так давно у автора «Концепции эгоизма» и утверждения «Если цивилизация хочет выжить, люди должны отказаться от альтруистской морали» неожиданно обнаружились поклонники в среде голливудских филантропов.[4] У Рэнд «очень интересная философия, – заявила Анжелина Джоли, – ты начинаешь по-иному оценивать свою жизнь и то, что для тебя важно». «Источник» – такое сложное и насыщенное произведение, – изумился Брэд Питт, – что это должен быть шестичасовой фильм». (Экранизация 1949 года идет 113 минут и кажется затянутой). Кристина Риччи утверждает, что «Источник» – ее любимая книга, потому что из нее она узнала, что «ты необязательно плохой человек, если не любишь всех подряд». Роб Лоуи подчеркивает, что «»Атлант расправил плечи» – это выдающее достижение, и я его просто обожаю». А по словам Евы Мендес, она требует от всех своих бойфрендов, чтобы они были «поклонниками Айн Рэнд».[5]

Но Рэнд, если, по меньшей мере, основываться на ее романах, вообще не должна была привлекать к себе поклонников. Сюжетный центр ее романов – конфликт между индивидом-творцом и враждебными массами. Чем выше достижения индивида, тем сильнее сопротивление масс. Вот как это сформулировал Говард Рорк, архитектор из «Источника»:

Величайшие творцы – мыслители, художники, ученые, изобретатели – всегда противостояли людям своего времени. Каждая великая новая мысль встречала сопротивление. Каждое великое новое открытие подвергалось разоблачениям. Первый мотор сочли глупостью. Самолет считался невозможным. Механический ткацкий станок считался злом. Анестезия – греховной. Но люди, обладавшие собственным оригинальным видением, шли вперед. Они боролись, страдали и расплачивались.[6]

Очевидно, Рэнд включала себя в число таких творцов. В интервью Майку Уоллесу она объявила себя «самым творческим из ныне живущих мыслителей». Дело было в 1957 году, когда работали Арендт, Куайн, Сартр, Камю, Лукач, Адорно, Мердок, Хайдеггер, Бовуар, Ролз, Энском и Поппер. В тот год был впервые поставлен «Конец игры» и вышли в свет «Пнин», «Доктор Живаго» и «Кот в шляпе». Два года спустя Рэнд сказала Уоллесу, «что единственным философом, который на нее повлиял» был Аристотель. В остальном все «плод – ее собственного ума». Она хвасталась своим друзьям и своему издателю в Random House, Беннету Серфу, что она «бросает вызов культурной традиции, насчитывающей две с половиной тысячи лет». Она казалась себе похожей на Рорка, говорившего: «Я ничего не получил в наследство. Я не стою у конца традиции. Я, возможно, стою у истоков какой-то новой традиции». Но рядом с ней уже стояли десятки тысяч поклонников. В 1945 году, через два года после выхода в свет было продано 100.000 экземпляров «Источника». В 1957 году, когда был опубликован «Атлант расправил плечи», он удерживался в списке бестселлеров New York Times в течение двадцать одной недели.[7]

Рэнд, возможно, смущал тот вызов, который популярность бросала ее взглядам на мир, поскольку в поздние годы своей жизни она посвятила немало времени распространению слухов о том, какой холодный прием был оказан ей и ее творчеству. Она лгала, что двенадцать издателей отвергли «Источник», прежде чем он нашел себе пристанище. Она выставляла себя жертвой страшной, но необходимой изоляции, заявляя, что «все успехи и прогресс достигались не просто способными людьми и уж конечно не группами людей, но только благодаря борьбе между человеком и толпой». Но скольких одиноких писателей, только что написавших «Конец» на последней странице романа, тут же, едва они вынырнут из своих занятий, ждет хор поздравлений от поджидающих их поклонников?[8]

Если бы Рэнд внимательнее читала свои произведения, она могла бы разглядеть в этом будущую иронию. Как бы ей ни нравилось сталкивать гения с массами, ее литература всегда указывала на тайное сродство между ними. В обоих наиболее знаменитых ее романах отчужденный герой получает возможность произнести длинную речь в свою защиту перед необразованной и неграмотной аудиторией. Рорк выступает перед судом присяжных, состоящим из «самых грубых лиц», который включает «водителя грузовика, каменщика, электрика, садовника и трех фабричных рабочих». Джон Голт в конце романа «Атлант расправил плечи» часами говорит по радио с миллионами слушателями. В обоих случаях героя принимают, его гениальность находит признание, отчуждение удается преодолеть. И это потому что, как объясняет Голт, «между рациональными людьми» нет конфликта интересов, что для Рэнд является способом сказать, что у всех историй счастливый конец.[9]

Таким образом, главным в романах Рэнд является конфликт не между индивидом и массами. А между полубогом-творцом и всеми теми непродуктивными элементами общества – интеллектуалами, бюрократами, посредниками – которые стоят между ним и массами. С эстетической точки зрения – это китч. С политической отдает фашизмом. Общепризнанно, что аргумент о связи между китчем и фашизмом поистрепался с годами. Но, несомненно, пример Рэнд достаточно показателен, чтобы снова вернуться к вопросу об этой связи.

Она родилась 2 февраля, три недели спустя после начала провальной революции 1905 года. Ее родители были евреями. Они жили в Петербурге, городе с давней традицией ненависти к евреям. К 1914 году перечень ограничений, распространявшихся в нем на лиц еврейской национальности, занимал почти 1000 страниц, включая положение, согласно которому евреи должны составлять не более 2% от всего населения. Девочку назвали Алиса Зиновьевна Розенбаум.[10]

Когда ей было четыре-пять лет, она спросила маму, могут ли ей купить такую же кофточку, как у двоюродных сестер. Мама сказала «нет». Она попросила чашку чая, такого, как подавали взрослым. И мама снова сказала «нет». Девочка задалась вопросом, почему она не может получить то, что хочет. Она поклялась, что когда-нибудь она это получит. В дальнейшей жизни Рэнд сделает далеко идущие выводы из этого опыта. Равно как и Хеллер: «Сложная и противоречивая философская система, над которой она продолжит работать на четвертом и пятом десятке своей жизни, была, в сущности, ответом на этот вопрос и увековечиванием этого проекта».[11]

Рассказанная в таком виде, эта история – чистейшая Рэнд. Сосредоточенность на отдельном происшествии как носителе и катализаторе драматической судьбы. Возведение банального случая из детства в большую философию. Какой ребенок не заупрямится, когда ему отказывают в том, чего он хочет? Хотя может показаться, что Рэнд довела юношеский эгоизм до крайности (ребенком она недолюбливала Робина Гуда, подростком смотрела, как ее семья едва ли не умирает с голоду, тогда как она сама наслаждается походами в театр), ее солипсизм не был столь редким и изысканным, чтобы указывать на нечто большее, чем обычный подростковый эгоцентризм.[12] Наконец, кое-кому случается проговариваться, что их взгляд на мир – всего лишь случай задержки в развитии. «Дело не в том, что жевательная резинка подрывает метафизику, – однажды написал о массовой культуре Макс Хоркхаймер, – но в том, что она и есть метафизика, вот что нужно прояснить».[13] Рэнд очень хорошо это прояснила.

Однако этот анекдот указывает на одну отличительную характеристику Рэнд. Она не связана с ее мнениями и вкусами, которые были весьма средними и традиционными. Рэнд называла своим первым учителем в области литературы Гюго. Еще одним эталоном был «Сирано де Бержерак» Эдмона Ростана. Она ставила Рахманинова выше Баха, Моцарта и Бетховена. Ее оскорбило допущенное одним из рецензентов, якобы, глупое сравнение «Источника» с «Волшебной горой». Манн, на ее взгляд, был посредственным автором, равно как и Солженицын.[14]

Не было это и ее самомнение, которое выделяло Рэнд среди других. Она тяготела к карикатурному и грандиозному, это верно. Своему многолетнему ученику и любовнику, который был намного ее моложе, Натаниелю Брандену, она сказала, что он должен будет желать ее, даже когда ей будет 80, и она будет передвигаться в инвалидной коляске. В своих эссе она часто цитирует речи Голта, как если бы этот литературный герой был реальным человеком, философом масштабов Платона или Канта. Она утверждала, что создала себя сама, без чьей-либо помощи, хотя на протяжении всей жизни пользовалась щедротами социал-демократической системы. Высшее образование она получила благодаря Великой октябрьской революции, которая открыла доступ в университеты женщинам и евреям и сделала образование бесплатным, как только большевики пришли к власти. Субсидируя театр для народа, большевики также дали возможность Рэнд регулярно, раз в неделю смотреть пошлые оперетки. После того, как в апреле 1936 в Нью-Йорке закончились представления первой пьесы Рэнд, Управление общественных работ отправило пьесу в турне по стране, обеспечив Рэнд неплохой доход в 10 долларов с каждого спектакля на всем протяжении 1930-х годов. Библиотекари в Публичной библиотеке Нью-Йорка помогали ей в ее изысканиях при создании «Источника».[15] И все же ее нарциссизм, вероятно, был не больше – и уж точно не менее необходимым для выживания, – чем нарциссизм любого начинающего автора.

Нет, по-настоящему отличительным свойством Рэнд было ее умение транслировать ощущение себя в реальность, силой воли превращать воображаемую идентичность в материальный факт. Не быть великой, но уметь убедить других, даже проницательных биографов, в своем величии. Хеллер, например, неоднократно хвалит «оригинальный, острый, как бритва, ум» Рэнд и ее «молниеносно быструю логику», заставляя сомневаться в том, что она читала ее произведения. Она утверждает, что «ни одна писательница со времен Джордж Элиот не умела так убедительно писать от лица мужчины», как Рэнд.[16] Неужели Хеллер действительно думает, что Рорк или Голт более правдоподобны или убедительны, чем Лоренс Селден или Ньюлэнд Арчер из романов Эдит Уортон? Или маленький Джеймс Рэмзи, герой романа Вирджинии Вульф «На маяк», который, кажется, в свои шесть лет обладает большей психологической глубиной, чем та, которую любой из героев Рэнд, будь то мужчина или женщина, демонстрируют на протяжении всей своей жизни?

У Бернс, интеллектуального историка американских правых, больше информации и здравомыслия, чем у Хеллер, журналистки, которая порой кажется иностранным корреспондентом, нуждающемся в хорошем переводчике (Троцкого она идентифицирует как «бывшего подручного» Ленина, а также заявляет, что герои Рэнд являются двухмерными, поскольку они призваны воплощать политические идеи, а не эмоциональную сложность, как будто Достоевский, Стендаль и целый ряд других писателей, включая такую посредственность, как Манн, не сумели воплотить обе эти стороны). Но даже Бернс время от времени поддается обаянию Рэнд. Она пишет, что «Рэнд одной из первых сумела выявить устрашающую силу современного государства и привлечь к этому внимание народа», с чем можно согласиться, если только отбросить Монтескье, Годвина, Констана, Токвиля, Прудона, Бакунина, Спенсера, Кропоткина, Малатесту и Эмму Голдман. Бернс утверждает, что Рэнд не нравились «беспорядочный беспорядочные протесты богемных студентов» 1960-х, потому что она «была воспитана на высокой европейской традиции». И что же это за традиция? Оперетты и Рахманинов? Мелодрамы и кино? В заключение она пишет, что непреходящая ценность Рэнд «остается» в ее призыве «быть верной себе», в идее, которая, насколько я помню, фигурировала в одной пьесе о Датском принце, написанной за несколько столетий до того, как Рэнд появилась на свет.[17]

Чтобы понять, как Алиса Розенбаум создала Айн Рэнд, нам нужно проследить ее путь не от предреволюционной России, как это с ошибочной самонадеянностью делается в указанных биографиях, но от места назначения после отъезда из России в 1926 году – Голливуда. Ибо где еще, как не на фабрике грез Рэнд могла научиться создавать грезы – об Америке, капитализме и себе самой?

Еще до того, как Рэнд попала в Голливуд, Голливуд был в ней. Только в 1925 году она посмотрела 117 фильмов. Именно в кино, по словам Бернс, Рэнд «разглядела Америку» – и, нужно добавить, приобрела устойчивое чувство повествовательной формы. Как только она там оказалась, с ней произошла ее собственная, очень голливудская история. Ее открыл Сесил Б. ДеМилль, заметив, как она болтается по студии в поисках работы. Его заинтриговал ее выразительный взгляд, он прокатил ее на своей машине и дал работу в массовке, которую она быстро обратила в халтуру по написанию сценариев. Через несколько лет ее сценарии стали привлекать к себе внимание ведущих игроков, заставив одну газету поместить статью под заголовком «Русская девушка ловит удачу за хвост в Голливуде».[18]

Рэнд, конечно, была не единственным выходцем из Европы, приехавшим в Голливуд в период между двумя войнами. Но в отличие от Фрица Ланга, Ханса Эйслера и других изгнанников, оказавшихся среди пальм и софитов, Рэнд не сбежала в Голливуд, она приехала туда по собственному горячему желанию. Билли Уайлдер приехал и расправил плечи, Рэнд пришла на полусогнутых. Ее задачей было научиться искусству фабрики грез, а не отточить или улучшить его: как превратить хороший анекдот в захватывающую историю, рядового человека – в супергероя (или злодея), всем трюкам мелодраматического повествования, призванным убедить миллионы зрителей, что жизнь проживается в лихорадочном напряжении. Более того, она научилась применять эту алхимию к себе самой. Айн Рэнд была Нормой Десмонд наоборот: она была маленькой, картинки стали большими.

Играя роль Философа, Рэнд любила называть своим учителем Аристотеля. «Никогда еще столь многие, – в чьи ряды она нехарактерным образом включала себя, – не были стольким обязаны одному человеку».[19] Неясно, много ли Рэнд в действительности читала Аристотеля: когда она не цитирует Голта, она склонна приписывать греческому философу высказывания и идеи, которых нет ни в одном из его сочинений. Один из предполагаемых аристотелизмов, который Рэнд любила цитировать, появился вместе с ложной атрибуцией в автобиографии Альберта Джея Нока, влиятельного либертарианца эпохи Нового курса. В рэндовском экземпляре мемуаров Нока, как указывает в примечании Бернс, этот абзац был выделен «шестью вертикальными чертами».[20]

Рэнд также любила цитировать аристотелевский закон тождества или непротиворечивости – идею того, что все тождественно само себе, сокращенно «А есть А», – как основу для защиты эгоизма, свободного рынка и ограничения государства. Такой перенос приводит поклонников Рэнд в особое восхищение, а ее критиков, даже самых дружелюбных, — в возбуждение. За несколько месяцев до своей смерти в 2002 году гарвардский философ Роберт Нозик, самый аналитически изощренный из либертарианцев XX века, сказал, что «применение этого принципа логики людьми, принадлежащими к рэндовской традиции, совершенно необоснованно; насколько я могу судить, оно нелегитимно».[21] В 1961 году Сидни Хук писал в New York Times:

Со времен своего крещения во времена Средневековья Аристотель часто использовался в странных целях. Но ни одна не была страннее, чем этот, так сказать, священный союз Аристотеля с Адамом Смитом. Невероятные достоинства, которые мисс Рэнд находит в законе «А есть А», подсказывают, что она не подозревает, что логические принципы сами по себе могут только поверять непротиворечивость. Они не могут устанавливать истину… Когда мисс Рэнд клянется в верности Аристотелю, она претендует на то, чтобы выводить из логики не только факты, но и, с теми же ничтожными основаниями, этические правила и экономические законы. В том виде, как она их понимает, законы логики уполномочивают ее заявлять, что «существование существует», что почти равносильно признанию того, что законы гравитации тяжелые, а формула сахара – сладкая.[22]

Независимо от того, читала ли Рэнд Аристотеля или нет, ясно, что он не оказал на нее особого воздействия, особенно в том, что касается этики. У Аристотеля особый подход к морали, расходящийся с современными представлениями, и хотя Рэнд осознавала это отличие, суть его была ей недоступна. Подобно собранию классиков в переплетах из кожезаменителя на полке в гостиной, Аристотель был нужен, чтобы произвести впечатление на компанию и, в случае Рэнд, отвлечь внимание от реальных дел.

В отличие от Канта, образцового представителя современности, утверждавшего, что правота наших деяний определяется только разумом, не запятнанным потребностью, желанием или интересом, у Аристотеля этика укоренена в человеческой природе, в привычках и практиках, нравах и склонностях, которые делают нас счастливыми и обеспечивают наше процветание. И если Кант полагал, что мораль состоит из суровых правил, налагающих на нас безусловные обязательства и требующих самой усердной жертвы, Аристотель клал в основу нравственной жизни добродетели. Это качества или состояния, лежащие между разумом и чувствами, но сочетающие в себе и то, и другое, которые ведут нас самыми мягкими и тонкими средствами к дальним вершинам благого поведения. Когда мы их достигаем, мы воодушевляемся и получаем возможность подняться на еще более высокие вершины, а оттуда еще выше. У добродетельно поступающего человека развивается характер, который хочет и может поступать добродетельно и находит в добродетели счастье. Такое совпадение мысли и чувства, разума и желания достигается благодаря добродетельным поступков на протяжении всей жизни. Другими словами, добродетель не столько свод правил, которые следует соблюдать, несмотря на самое яростное сопротивление своей природы, сколько питательная почва, смазка и топливо правильно функционирующей души.

Если Кант – атлет моральной жизни, то Аристотель – ее виртуоз. Рэнд же в ней – сочинительница мелодрам. Ей, обучавшейся не в Афинах, а в Голливуде, не хватает терпения для тихого привыкания к добродетелям, которое вытекает из аристотелевской этики. Вместо этого она возвращается к любимому образу героического индивида, стоящего на трудном пути. Эта трудность ни в коем случае не связана с путаницей или двусмысленностью; у Рэнд, настаивавшей, что мораль всегда есть «вопрос черного и белого», вызвал отвращение «культ нравственной серости».[23] Этот путь делают опасным – не для героя, который, кажется, от рождения приспособлен к нему, а для нас всех – препятствия, лежащие на нем. Праведный поступок приносит невзгоды, лишения и изгнание, тогда как неправедный – богатство, положение и признание. Отказавшись следовать архитектурным конвенциям, Рорк оказался каменотесом в карьере. Питер Китинг, двойник Рорка, предает всех, включая себя самого, а за него в городе поднимают тосты. В конце распределение наград и наказаний, естественно, будет пересмотрено: Рорк – счастлив, Китинг – жалок. Но от этого конечного итога нас отделяет долгий путь.

В своих эссе Рэнд пытается покрыть свои образы поверхностным аристотелевским глянцем. Для нее этика также коренится в человеческой природе, и она отказывается проводить различие между эгоистическим интересом и благом, нравственным поведением и желанием или потребностью. Но для Рэнд мерой добра и зла, добродетели и порока является не счастье и процветание, а суровые и непреклонные крайности жизни и смерти. Как она пишет в «Объективистской этике»:

Процитирую Джона Галта: «На свете есть один главный выбор — жизнь или смерть, и касается он только живых организмов. Неодушевленная материя существует безусловно, а жизнь — нет; она зависит от особых действий. Материю нельзя уничтожить, она меняет форму, но не может исчезнуть. Перед альтернативой «жизнь или смерть» постоянно встают лишь живые организмы. Жизнь — это процесс самосохранения и самовоспроизводства. Если какой-либо организм не может его продолжать, он погибает; составные элементы остаются, но его уже нет. Понятие «ценность» возможно благодаря понятию «жизнь». Благо или зло могут существовать только для чего-то живого».[24]

Защитники Рэнд любят говорить, что она подразумевала под «жизнью» не только биологическое самосохранение, но благую жизнь аристотелевского добродетельного человека, то, что Рэнд называла «выживанием человека как человека».[25] Верно, Рэнд не была так уж увлечена жизнью как таковой или жизнью ради жизни. Это было бы слишком прозаично. Но натурализм Рэнд очень далек от аристотелевского натурализма. Для него жизнь есть данность; для нее это вопрос, и именно этот вопрос делает жизнь как таковую столь важным предметом и источником размышления.

Ценность жизни придает именно постоянно присутствующая возможность того, что она может закончиться (и однажды действительно закончится). Рэнд никогда не говорила о жизни как о данности или почве. Это условие, выбор, который мы должны делать не один раз, а снова и снова. Смерть отбрасывает тень на дни нашей жизни, наделяя их безотлагательностью и весом, которых они в противном случае были бы лишены. Она требует бдительности, готовности к тому, что любой момент жизни может оказаться судьбоносным. «Нельзя действовать как зомби», – увещевает Рэнд.[26] Короче, именно смерть придает жизни драматизм. Она наделяет важностью наши решения – не только крупные, но и мелкие, повседневные. В мире Рэнд солнце всегда в зените. Такое существование, по крайней мере, для героев Рэнд, не выматывает и не лишает сил, а наоборот, возбуждает и воодушевляет.

Если эта идея имеет какой-то отголосок в сфере морали, то его можно услышать не в произведениях Аристотеля, а в железной поступи фашизма. Идея жизни как борьбы против смерти, представление о том, что каждый момент чреват гибелью, каждый выбор несет в себе судьбу, над каждым действием тяготеет уничтожение, чье смертельное давление порождает нравственный смысл – это лозунги европейской ночи. В своей знаменитой речи в Берлинском Дворце спорта в феврале 1943 года Геббельс заявил: «Все, что служит ей и служит ее борьбе за существование, есть благо и должно поддерживаться и взращиваться. Все, что вредоносно для нее и для ее борьбы за существование, есть зло и должно устраняться и уничтожаться».[27] «Она» – это немецкая нация, а не рэндовский индивид. Но если отделить местоимение от его контекста – прислушаться к звучащему шуму триумфа и воли, бытия и небытия, сохранения и уничтожения – сходство между моральным синтаксисом Рэнд и фашизмом становится очевидным. Мерилом блага становится жизнь, жизнь – это борьба против смерти и лишь наша каждодневная бдительность препятствует победе одной над другой.

Без сомнения, Рэнд оспорила бы это сравнение. В конце концов, индивид и коллектив – это не одно и то же. Рэнд считала, что первый является экзистенциальным фундаментом, второй – независимо от того, принимает ли он форму класса, расы или нации – моральным чудовищем. А там, где Геббельс говорил о насилии и войне, Рэнд говорила о коммерции и торговле, производстве и экономике. Но фашизм не так уж враждебен к героическому индивиду. И, более того, порой индивид находит свое самое сокровенное призвание в экономической деятельности. Экономические сочинения Рэнд не только не указывают на расхождения с фашизмом, они демонстрируют его неустранимый отпечаток.

Вот Гитлер говорит с группой промышленников в Дюссельдорфе в 1932 году:

Вы утверждаете, господа, что немецкая экономика должна быть создана на основе частной собственности. Теперь такая концепция частной собственности может поддерживаться на практике, если у нее обнаружится логическое основание. Это концепция должна черпать свое этическое оправдание из гипотезы о том, что диктуется природой.[28]

Рэнд тоже считала, что капитализм уязвим для нападок, потому что ему не достает «философской базы». Если он хочет выжить, он должен иметь рациональное оправдание. Мы должны «начать с начала», с самой природы. «Чтобы поддерживать в себе жизнь, существо любого биологического вида должно осуществлять четкую программу, предопределенную его природой». Поскольку разум – это «средство выживания» человека, природа диктует, что «человек процветает или терпит неудачу, выживает или гибнет пропорционально степени его рациональности» (Отметим соскальзывание от успеха и неудачи к жизни и смерти). Капитализм – единственная система, которая признает, инкорпорирует этот завет природы. «Капитализм признает и защищает не что иное, как основополагающую, метафизическую данность природы человека, связь между применением разума и выживанием».[29] Как и Гитлер, Рэнд находит «логическое основание» для капитализма в природе, в борьбе человека за выживание.

Будучи далек от того, чтобы отдавать приоритет коллективу перед индивидом или подводить индивида под коллектив, Гитлер считал, что именно «сила и власть индивидуальной личности» определяет экономическую (и культурную) судьбу расы и нации.[30] Вот в 1933 году он обращается к еще одной группе промышленников:

Все позитивное, хорошее и ценное, что было достигнуто в мире в области экономики или культуры, можно приписать только важности личности… Всеми земными благами, которыми мы владеем, мы обязаны борьбе немногих избранных.[31]

А вот слова Рэнд из работы «Капитализм. Неизвестный идеал» (1967):

Исключительные люди, новаторы, интеллектуальные гиганты… Они входят в исключительное меньшинство, которое поднимает целое свободного общества до уровня своих собственных достижений, при этом стремясь все выше и выше.[32]

Если первая часть экономических взглядов Гитлера прославляет романтический гений индивидуального промышленника, вторая показывает, что из первой вытекает экономическое неравенство. Как только мы признаем «выдающиеся достижения индивидов», говорит Гитлер в Дюссельдорфе, мы должны сделать вывод, что «не все люди одинаково ценны или важны». Частная собственность «может быть морально и этически оправдана, только если мы признаем, что люди различаются своими достижениями». Понимание природы поощряет уважение к героическому индивиду, которое поощряет апологию неравенства в его самой порочной форме. «Созидательные и разрушительные силы внутри народа всегда борются друг с другом».[33]

У Рэнд столь же резкая апология неравенства. Процитирую из речи Голта:

Человек, стоящий наверху интеллектуальной пирамиды, приносит больше всего пользы тем, кто стоит под ним, но не получает ничего, кроме материального вознаграждения, не получает от других никакого интеллектуального бонуса, который он мог бы добавить к ценности своего времени. Человек у основания пирамиды, который, предоставленный самому себе, умер бы с голоду в силу своей безнадежной бесполезности, не приносит ничего стоящим над ним, но получает бонус от всех их умов. Такова природа «соперничества» между сильными и слабыми интеллектами. Такова модель «эксплуатации», за которую вы прокляли сильных.[34]

Путь Рэнд от природы к индивидуализму и к неравенству также заканчивается в мире, разделенном между «созидательными и разрушительными силами». В каждом обществе, по словам Рэнд, есть «творец» и паразитирующая «посредственность», у каждого из них своя природа и свой кодекс. Первый «позволяет человеку выжить». Второй «не способен на выживание».[35] Первый порождает жизнь, второй приносит смерть. В романе «Атлант расправил плечи» битва идет между производителем и «мародерами» и «нахлебниками». Она тоже должна закончиться жизнью или смертью.

То, что Рэнд очутилась в такой компании, не должно вызывать удивления, ибо с нацистами ее объединяет общее наследие вульгарного ницшеанства, которое преследовало радикальных правых, будь то в либертарианском или фашистском изводе, с самого начала XX столетия. Как показывают Хеллер и, в особенности, Бернс, Рэнд очень рано увлеклась Ницше и это увлечение никогда не ослабевало. Ее кузен шутил: Ницше «подбил тебя на все твои идеи». Первой книгой на английском языке, которую Рэнд купила по прибытии в Америку, была «Так говорил Заратустра». Ницше вдохновил ее на следующие пассажи в ее дневнике: «секрет жизни» в том, что «ты должен быть чистой волей. Знать, чего хочешь, и делать это. Знать, что ты делаешь и почему, каждую минуту. Только воля и контроль. Пусть все остальное идет к черту!». В ее записях часто попадается фразы «мы с Ницше считаем» и «как говорил Ницше».[36]

Рэнд очень увлекала идея преступника как морального героя, ницшеанского переоценщика всех ценностей; по словам Бернс, она «считала преступность неотразимой метафорой для индивидуализма». Литературный Леопольд и Лоеб, она придумала новеллу по мотивам реального случая убийцы, задушившего двенадцатилетнюю девочку. Убийца, говорила Рэнд, «рожден с прекрасным, свободным, легким сознанием – в силу абсолютного отсутствия социального инстинкта или стадного чувства. Он не понимает, потому что у него нет органа понимания, необходимость, смысл или важность других людей».[37] Это неплохое описание класса господ из «Генеалогии морали» Ницше.

Хотя защитники Рэнд утверждают, что позднее ее влюбленность в Ницше прошла, Бернс проделывает прекрасную работу, демонстрируя ее живучесть. Прежде всего, есть фигура Рорка: «Делая заметки относительно личности Рорка, – пишет Бернс, – она говорила себе: «Посмотреть, что писал Ницше о смехе». Знаменитая первая строчка книги указывает на центральное место этой связи: «Ховард Рорк засмеялся».[38] А потом еще и «Атлант расправил плечи», который Леопольд фон Мизес, один из светил австрийской школы, хвалил в таких выражениях:

У вас есть мужество сказать массам то, чего им не говорил ни один политик: вы – люди второго сорта и всеми улучшениями условий своей жизни, которые вы принимаете как должное, вы обязаны усилиям людей, которые лучше вас.[39]

Но влияние Ницше проникло в творчество Рэнд глубже, став эмблематичным для всего движения консервативных правых, начиная с их рождения в тигеле Великой французской революции. В течение всей жизни Рэнд была атеисткой, испытывавшей особую враждебность к христианству, которое она называла «лучшим детским садом для коммунизма».[40] Это утверждение Рэнд не представляет еретическую тенденцию внутри консерватизма, а канализирует традицию подозрительного отношения правых к пагубному действию религии, в особенности христианства, на современный мир. Если многие консерваторы с 1789 года поддерживали религию и христианство как противоядие против демократических революций XVIII-XIX веков, более прозорливые среди них разглядели в религии, или, по крайней мере, в некоторых ее аспектах, пособника революции.

Жозеф де Местр, наиболее прозорливый из французских контрреволюционеров раннего периода, сказал об этом одним из первых. Архикатолик, он относил Французскую революцию к горьким лекарствам Реформации. Протестантизм, приветствовавший «частное толкование» Писания, вымостил путь векам цареубийств и бунтов в низших слоях общества.[41]

Но одно из самых великих бедствий рода человеческого выходит из монастырской тени: появляется Лютер, за ним следует Кальвин. Крестьянская война; Тридцатилетняя война; французская гражданская война;… убийство Генриха III, Генриха IV, Марии Стюарт, Карла I; и в наши дни, наконец, французская Революция, которая истекает из того же источника.[42]

Ницше, сын лютеранского пастора, радикализировал этот аргумент, изобразив все христианство, да и всю западную религию вплоть до иудаизма, как мораль рабов, психический бунт людей более низкого порядка против лучших. Прежде чем возникла религия или даже мораль, существовали разум и чувствительность господствующего класса. Господин взглянул на свое тело — его силу и красоту, его превосходство и запасы власти – и увидел его, и сказал, что это есть хорошо. А потом ему пришла в голову запоздалая мысль, и он взглянул на раба, и увидел, и сказал, что это есть плохо. Раб никогда не обращал взгляд на себя: он был поглощен завистью и обидой на господина. Будучи слишком слаб, чтобы разгневаться и отомстить, он затеял тихий, но смертельно опасный бунт ума. Он назвал все атрибуты господина — власть, равнодушие к страданиям, бездумную жестокость — злом. Он стал говорить о своих атрибутах — мягкости, смирении, терпении — как о благе. Он придумал религию, которая сделала грехом эгоизм и заботу о себе, а путем к спасению — сострадание и заботу о других. Он вообразил всеобщее братство верующих, равных перед Богом, и проклял господский порядок неравного распределения превосходства.[43] Современный остаток этого бунта рабов, поясняет Ницше, нужно искать не в христианстве или даже в религии, а в демократических и социалистических движениях XIX века:

Другая христианская концепция, не менее безумная, еще глубже вошла в ткань современности: концепция «равенства душ перед Богом». Эта концепция представляет собой прототип всех теорий равенства прав: человечество сначала научили бормотать о равенстве в рел