Зачем нас кормят Солженициным?

«Российская Газета» подарила нам многостраничные солженицинские «Размышления над Февральской революцией» (Российская Газета, 2007, 27 февраля, №4303). Больше того, нам обещают издать эти «Размышления» брошюрой — полумиллионным тиражом. Кому это нужно? Чтобы понять это, нужно разобраться: что же пишет Александр Исаевич о Феврале 1917 г.

Начинает Александр Исаевич, заповедавший нам «жить не по лжи», как водится, с вранья. «В СССР всякая память о Февральской революции была тщательно закрыта и затоптана…» — с апломбом вещает он. И это говорится о событии, которое освещалось в любом школьном учебнике истории, о котором обязательно писали в любой монографии (им же несть числа), посвященной Октябрьской революции 1917 г., о котором каждый год напоминали центральные газеты… Хватало и специальных исторических трудов, посвященных Февральской революции.

Да, размышления, которые начинаются с такой откровенной лжи, обещают многое. Ну, что же, проследим за дальнейшим полетом исторической фантазии Солженицина. Потоптавшись немного для порядка среди крупных и мелких фактов, характеризующих атмосферу, предшествовавшую революции, наш правдолюбец не удерживается, чтобы вставить «тонкий» намек: «Не новостью было для правительства и забастовочное движение на заводах, уже второй год подкрепляемое неопознанными деньгами для анонимных забастовочных комитетов и не перехваченными агитаторами».

Полноте, Александр Исаевич! «Не новостью» для правительства было то, что никаких денег (что «опознанных», что «неопознанных») за забастовщиками не стояло, а агитаторы были вполне даже перехватываемы и хорошо, пусть и не на 100%, известны. Или Солженицин знает что-то такое, чего не смогло выяснить охранное отделение? Но тогда следовало бы, во-первых, поделиться с нами источниками этого сокровенного знания, и, во-вторых, не кивать на тогдашнее правительство, которому эти сокровенные знания были недоступны.

Впрочем, если бы Солженицин строил свои размышления только на таких приемах, вряд ли он приобрел сколько-нибудь заметное влияние на умы. Он обладает и даром иногда замечать очевидное. На трех полных газетных полосах Александр Исаевич только что не с рыданиями расписывает, как бессильна оказалась власть перед неорганизованной и слабой поначалу стихией революции, какова была степень немощности и безволия всех слуг трона — и генералитета, и офицерства, и двора, и правительства, и всего дворянского сословия.

Главную претензию Солженицин, как истовый монархист, адресует Николаю II Романову — не имел, дескать, никакого права государь проявить слабость и уступить, не исчерпав всех возможностей для сопротивления! Не смел, по мнению Солженицина, и брат Николая, Михаил, отказываться от незыблемости монархического принципа, передавая решение вопроса об образе правления Учредительному собранию.

Но и тут Солженицин не удержался на стезе правды. Его так и тянет всячески преуменьшить волю власти к сопротивлению, расписывая на все лады боязнь государя пролить кровь гражданских лиц после злосчастного 9 января 1905 года.

Зачем же так лукавить? Не лил ведь слезы государь ни десяткам тысяч жертв карательных экспедиций в 1905-1907, ни по расстрелянным и повешенным после нескольких минут заседания военно-полевых судов, ни по 250 убитым во время Ленского расстрела 1912 года. Солженицин, правда, ссылается на запрет полиции применять оружие против участников антигерманских погромов в мае 1915 года. И тут он не лжет — погромщиков, действительно, полиция не трогала. А вот по невооруженным демонстрантам, пытавшимся пройти в центр Петрограда 26 февраля, стреляли со всем усердием, убив многие десятки людей, и очистив-таки центр города. А всего за время расстрела невооруженных демонстраций 26 февраля, и во время перестрелок 27-28 февраля, на улицах столицы погибли сотни людей. Солженицин этого и не отрицает. Просто для него это — свидетельство человеколюбия, кротости и смирения помазанника божьего…

Никак не сходятся концы с концами у Александра Исаевича. То у него кругом всеобщее бессилие власти, апатия, внушенная сознанием собственной вины за происходящее, — то вдруг требование к государю проявить твердость, как будто его твердость в таких условиях хоть что-то могла изменить. Куда уж тверже — послал восемь полков во главе с генералом Ивановым усмирять мятежную столицу. И где те полки? Растаяли как дым, не пожелав стрелять в «мятежников». И дело тут было не в нерешительности или предательстве генералов — мужик, одетый в солдатские шинели, дошел до той черты, за которой всякое доверие к монархии исчезло, и никто уже не желал защищать Николая.

Но вот Солженцин подходит к главному. Отчего же произошла эта апатия, это отсутствие воли к сопротивлению у всех без исключения верхов? Солженицину хватает ума понять, что произошедшее «нельзя объяснить единой глупостью или единым низменным движением, природной склонностью к измене, задуманным предательством. Это могло быть только чертою общей моральной расшатанности власти». И кто же виноват в этой расшатанности? Сама власть. Отчасти да, но главная вина все же не ней. Это, оказывается, Поле виновато (именно так, с большой буквы!). Что за Поле такое?

«Много лет (десятилетий) это Поле беспрепятственно струилось, его силовые линии густились — и пронизывали, и подчиняли все мозги в стране, хоть сколько-нибудь тронутые просвещением, хоть начатками его». Оказывается, это Поле захватило всех — «и государственно-чиновные круги, и военные, и даже священство». Итак, «столетняя дуэль общества и трона не прошла вничью: в мартовские дни идеология интеллигенции победила… <…> Национальное сознание было отброшено интеллигенцией — но и обронено верхами. Так мы шли к своей национальной катастрофе».

Ну, что все беды от образования, и что не следует темной массе быть слишком образованной — это понимал еще Александр III. Не даром именно в его правление был принят знаменитый «указ о кухаркиных детях», призванный не допустить низшие сословия к гимназическому и университетскому образованию. Не помогло, правда. Но главный-то вывод Солженицина в другом: Февраль — национальная катастрофа.

Чтобы доказать этот тезис, Солженицин принимается всячески преуменьшать масштаб февральских событий, пытаясь свести их к действию ничтожной кучки солдат запасных полков в Петрограде при мгновенной капитуляции царя и неготовности армии и народа защищать монархию. Это вовсе и не революция — возглашает он. Не упускает он случая лягнуть походя и Октябрь: «А Октябрь — короткий грубый местный военный переворот по плану, какая уж там революция?».

Ах, Александр Исаевич! Ну зачем очевидное-то отрицать? Уж никак не был Октябрь «местным» переворотом, охватив в считанные недели практически всю Россию. И не потому был Октябрь, что произошел переворот, а потому произошел переворот, что к Октябрю разлилось массовое движение (которого Солженицин в упор не желает видеть), и большевики были вынуждены брать власть — ибо, как верно диагностировал Ленин, «иначе волна настоящей анархии может стать сильнее, чем мы» (Ленин В.И. Полн. собр. соч., т. 34, с. 340).

Чтобы посильнее утвердить мысль о кошмарности Февраля, Солженицин начинает припоминать все последующие кровавые эпизоды российской истории. Не забыл он вставить словечко о Гражданской войне и о «миллионном чекистском терроре». Полноте! Ни один из серьезных исследователей красного террора, — что из числа представителей послереволюционной эмиграции, что из числа современных историков, — не оперирует столь неправдоподобными, высосанными из пальца цифрами. О белом терроре, конечно, вообще хранится гробовое молчание. Но что до этого Александру Исаевичу? Он же у нас «живет не по лжи»!

Не забывает Солженицин еще раз повторить клевету о немецких деньгах, поддерживающих «единственную пораженческую партию большевиков». Однако, отдадим ему должное, он не стал объявлять немецкие деньги главной движущей силой революции.

Отвлекаясь немного в сторону, заметим, что в этом у него оказалось сообразительности больше, чем у нашего государственного Центрального телевидения, заказывающего Елене Чавчавадзе подряд две взаимоисключающие клеветнические поделки, основанные на давно разоблаченных сплетнях и фальшивках — сначала о революции, совершенной одновременно немецким агентом Лениным на деньги и в интересах германского Генерального Штаба, а затем о той же революции, совершенной американским агентом Троцким на деньги американских банкиров. Неужели у руководства Центрального телевидения не хватило, — нет, не совести, какая уж там совесть! — а простого прагматического соображения, чтобы хотя бы остановится на одной версии лжи?

Солженицин пытается искать причины глубже. И досталось тут от него всем — и власти, которая, не предпринимая назревших перемен, в тоже время и не пыталась железной рукой пресечь революционное брожение; и дворянству, потерявшему чувство долга перед Отечеством; и церкви, которая утеряла высшую ответственность и утеряла духовное руководство народом. Вот от этого последнего, и пошли, по мнению Солженицина, главные беды. «Падение крестьянства было прямым следствием падения священства». В чем же заключалось это падение? Александр Исаевич объясняет его словами «старых деревенских людей». «Смута послана нам за то, что народ Бога забыл». И добавляет: «…я думаю, что это привременное народное объяснение уже глубже всего того, что мы можем достичь и к концу ХХ века самыми научными изысканиями». Приехали. Не тот, значит, народ государю императору достался. Недостаточно богобоязненный. Известный тезис. И реформы рыночные у нас в 90-е гг. не пошли по той же причине — народ неправильный.

«…Мы, как нация, потерпели духовный крах» — подводит итог Солженицин. Ну что же, для монархиста, не видящего для России никакого иного пути процветания, кроме как под благодетельной монаршей дланью, вывод вполне логичный. Конечно, крах: монарх оказался несостоятельным, двор — тоже, дворянство забыло о своем долге, генералитет и офицерство растерялись, интеллигенция все только портила, церковь упустила духовное руководство, народ… народ тоже оказался неправильный. Все были плохи, вот хорошая монархическая идея и рухнула. В силу всеобщего помутнения умов. Фактически Солженицин достаточно убедительно показал, что сословная монархия себя изжила, и против нее ополчилось все российское общество. А та конкретная монархия — царствование Николая Романова Последнего — вообще встала всем поперек горла. У нее не было исторического будущего, как бы ни лил по ней слезы Солженицин.

А вот какой вывод должны сделать мы? С чего бы вдруг «Российская газета» — почти официоз — так озаботилась максимально широким распространением откровений Александра Исаевича? Почему оказалась отброшенной прежде господствовавшая в средствах массовой информации трактовка Февральской революции, противопоставлявшая благодетельный, демократический и народолюбивый Февраль кошмарному, тоталитарному и человеконенавистническому Октябрю?

По двум причинам. Первая — но не главная — давно обнаружившаяся научная несостоятельность противопоставления Февраля и Октября, которые на самом деле являются всего лишь двумя ступенями общего потока русской революции, зародившегося еще где-то в 1902-1903 гг., с началом массовых «аграрных беспорядков», как называли тогда мужицкие бунты. Вторая, более важная — кредит доверия к «февральским ценностям» в российском обществе серьезно подорван реформаторами, которые клялись этими ценностями последние 15 лет. И вот часть российской правящей элиты решила всерьез попробовать вообще отказаться от этих «февральских ценностей», публично предать их анафеме, — но, разумеется, не в пользу ценностей Октября. В качестве замены нам предлагают замшелую конструкцию, в основе которой лежит приснопамятная троица — «самодержавие, православие, народность». Происходит явный дрейф от показного либерализма к махровой реакции и черносотенству.

Собранные «Российской Газетой» историки — почитатели Солженицина дружно провозглашают чрезмерность свобод, «дарованных» царем народу в октябре 1905 г., с пониманием глядят на «столыпинские галстуки», и порицают Февраль, открывший дорогу Октябрю. Они, впрочем, малость поумнее Александра Исаевича, и не зовут нас возлюбить монархию. Но идеи твердой власти, огражденной от претензий «быдла», реформ только сверху, защиты «национальных интересов» железным кулаком (который и будет решать, в чем эти интересы состоят) — эти идеи вполне способны найти их сочувствие и поддержку.

Так что же, именно таков, стало быть, тот новый национальный проект, под который спешно удобряется идеологическая почва? Тем, кто хочет его выстроить, хотелось бы посоветовать не только проклинать февраль, но и помнить о нем. А то как бы не столкнуться с ним лицом к лицу в самое неподходящее время.

Слов нет, февральские ценности не удовлетворили народ ни тогда, ни сегодня, 90 лет спустя. Однако народ шел на революцию в первую очередь не ради парламентаризма, свободы печати, свободы союзов и т.д. Он шел на нее ради разрешения насущных проблем своей жизни. И если сегодня от решения этих проблем хотят отгородиться «охранительными» мерами в дофевральском духе, не стоит удивляться, что ответ может оказаться тем же, что и в феврале 1917 г.