«Новая газета»: отец Павел

Надо бы как-то просто и ясно. Без участия. Себя спрятать. А как? Если именно я приезжаю в село Верхне-Никульское с новыми, едва не вчера купленными редакцией фотоаппаратами Canon-F1 и полной линейкой оптики.

И все это выкладываю на траве перед храмом, который отец Павел сам крыл-красил и куда к нему тянулся народ отовсюду, а хоть бы и из Москвы. И он, увидев это японское великолепие, говорит: погоди, мол, паренек (хоть мне уже будь здоров!), щас я облачусь в праздничное, отопрем церковь, и ты тогда меня снимешь.

Вышел он из сторожки, где жил, — загляденье, а келейница его Мария говорит: «Ишь, расфорсился». И глядя на разложенную аппаратуру, добавляет: «И этот тоже!»

Уж я его нащелкал красиво. Лоб у отца сократовский, свет в храме рембрандтовский, в темноте светится небогатая церковная утварь, свечи горят, крест поблескивает.

Значительно вышло. Только пленки в аппарате не оказалось. Не дал нам Всевышний пофорсить.

А когда я обнаружил оплошность, отец Павел был уже в своем повседневном виде и босой. Он часто ходил босиком не только в деревне, но и в городе. Летом и зимой. Однажды в Питере его даже милиционер остановил — почему сапоги через плечо, и не украл ли он часом кружку с изображением царской семьи. Однако узнав, что босоногий человек — священник, поймал машину и помог добраться до вокзала, куда, собственно, и спешил Павел Груздев. А вообще, если спрашивал его кто из посторонних, отчего он по снегу ходит без обуви, отец всегда отвечал: «Спорт!»

На самом деле в лагерях, куда он угодил в мае 41-го года по статье 58-1, его ставили босиком на мороз. Однако он не простудился и не обморозился чудесным образом, а привык так ходить.

Лет пяти он попадает в мологский Кирилло-Афанасьевский женский монастырь, где находятся три его тетки. Там он два года учится грамоте в церковно-приходской школе, помогает на скотном дворе, поет на клиросе. Здесь же в 18-м году патриарх Тихон дарит восьмилетнему мальчишке подрясник, скуфейку и четки и тем самым определяет ему дорогу в монашество.

Не прямую, как оказалось. Поначалу он работает на судостроительной ферме в Новгороде, потом на скотном дворе селекционной станции, в бывшем Афанасьевском монастыре, возвращается в город Тутаев, где пономарит и поет в церковном хоре в Леонтьевской церкви. И тут его, раба Божьего, по сфабрикованному делу архиепископа Варлаама арестовывают и дают шесть лет лагерей.

В отличие от многих церковнослужителей с «наклеенными бородами», Груздев действительно прошел путь страданий и жертвенности. Он верил. И с Богом у отца Павла были свои доверительные отношения. Прямая связь.

— У Гальки сын пьет, а сам хороший, добрый. Да помоги Ты ему, Господи!

Или:

— У Маньки корова не доится — помоги ей!

И помогал. Он двумя босыми ногами стоял на земле, а духом был высоко. Считай, рядом. Такой мост между небом и людьми.

Косьба — отец Павел впереди с косой, отел — он лучший знаток процесса. В тяжелые для верующих хрущевские времена он свою церковь сохранил, в том числе и благодаря крестьянским навыкам.

— Закроете храм, а кто телят принимать будет? — говорили уполномоченным по религии районные начальники. Да и сами уполномоченные были снисходительны. Приедут на проверку, смотрят, маленький босой мужичок туалет чистит во дворе и вроде не нарочно с ведрами нечистот к ним идет. Ну, какой это поп?

А то спросят: «Знаешь ли Ленина?» А тот бодро отвечает: «Знаю. Это который электричество дал» — и на столб показывает. Юмор у него был природный.

«Раньше, при монахах, колодец имел крышу, — описывает он Валаам. — Сей колодец глубиной 7 аршин высечен в скале в 1857 году при настоятеле игумене Дамаскине. В колодце я насчитал плавающих в воде 9 штук чурбаньев и досок. Кто их накидал туда и зачем? Не знаю. Опять возложив вину на сатану, я пошел обратно на теплоход».

В ограде его храма все были равны. Регалии и чины оставались там — в мирской жизни. Подарки и деньги, которые ему несли, раздавал щедро — кому на дом, кому на корову, кому просто в подмогу. А служил так, что, по словам протоиерея Сергея Цветкова, «святые с неба глядели и удивлялись: «Кто же там так читает?».

Отец Павел был великолепным рассказчиком своих историй, любил и остроумный анекдот, ну хоть про больного, который после наркоза очнулся и спрашивает у человека с ключами: «Доктор, как прошла операция?» — а тот отвечает: «Я не доктор, а апостол Петр!» Это связано с собственными ощущениями батюшки. После тяжелейшей операции он очнулся в другом мире и увидел среди неведомых людей знакомого архимандрита. «Это, — сказал он, — те, за которых ты, отец Павел, всегда молишься со словами: «Помяни, Господи, тех, кого помянуть некому, нужды ради. Они все пришли помочь тебе».

Тысячи человек, должно быть, встретил Павел Александрович Груздев в своем видении.

«Унывать грешно, а скорбеть должно», — часто повторял Груздев и поминал всех, кого помнил. В его записях не просто имена, но и короткие характеристики тех, кого сохранила его уникальная память. Вот несколько образов, которые завершают один из огромных списков.

«Девица Анфиса (Квитанция), по фамилии Кудрина, урожденка деревни Сысоева, вела странную жизнь, ходила в лохмотьях, за пазухой был склад всякой всячины, как то: сахар, чай, камни, куклы и прекрасная финифтевая икона Владимирской Б.М., которую она поила и кормила. Похоронена Квитанция на Мологском кладбище.

Анна Богарадка, была стекольница и жестянщица, ремонтировала крыши и ковала лошадей, причем подковы делала сама. Но вот горе — не было у нее молотобойца.

Это последние насельники обители святителей Афанасия и Кирилла. Это все были прекрасные труженики и безупречно честные. При них обитель прекратила свое многовековое существование и превратилась в колхоз «Борьбу».

Он безошибочно находил точный язык хоть с академиком Арцимовичем, хоть с церковными людьми, хоть со своими прихожанами — крестьянскими жителями. Вот кусок из аудиозаписи проповеди перед исповедью в сельском храме:

«…Родные мои! Не особо давно позвали меня в-на Борок:

— Отец Павел, приди, мамку причасти.

Пришел. Интеллигентный дом. Что ты! Пироги-вакса: ешь и пачкайся! Живут — страсть. Палку не докинешь — богачи ради своих трудов. Женщину причастил, напутствовал. Этот мужчина говорит:

— Отец Павел, знаешь что? Погляди, как мы живем.

Распахнул дверь ту, а на столе-то, робята! Нажарено, напёкано.

— Отец Павел, на любое место.

Я говорю:

— Парень, ведь пост.

А он головушку повесил, говорит:

— Недостоин, недостоин посещения твоего.

Я думаю: «Господи, а пост-то будет!»

— Парень! Режь пирога, давай рыбы, давай стопку!

Господи, робята! Напился, наелся на две недели и домой пришел с радостью и парню благотворил. А пост-то! Поститься да молиться, когда люди не видят…

Ты молоко-то пей, а из людей кровь не пей. Верно? Верно. Вот так-то.

— Братие, любовь превышает пост».

«Он владел и высокой лексикой, мог говорить старым русским, дореволюционным слогом, — вспоминает протоиерей Аркадий Шатов, — и простонародным языком пословиц и поговорок. Не стеснялся и ненормативной лексики. В этом проявлялась важная сторона его духовного подвига-юродства. Ведь юродивые делали то, что считалось в обычной жизни абсолютно неприличным».

Юродство — форма скромности, прикрытие своего избранничества. И светские, и духовные люди часто демонстрируют, что они значительно больше, чем есть. Отец Павел, напротив, юродством хотел показать, что он много меньше, чем был в действительности, хотя на деле был настоящим избранником и в компании Христа был вполне уместен.

Но мы о ненормативной лексике. Как-то едет на машине из Борка, где находится институт, что занимается изучением пресных вод и водохранилищ, его директор легендарный Папанин, который был известным употребителем разнообразных слов. А навстречу из соседнего Верхне-Никульского идет отец Павел.

— Ты чего босиком идешь, поп? Народ пугаешь… — И дальше орнамент по всей полярной программе.

Батюшка подошел к машине и отвечал минуты три без повторов, так что Иван Дмитриевич замер в открытом окне с изумлением и, полагаю, восторгом.

— Ты хотел лагерника переговорить, Иван Дмитриевич?

Больше Папанин в разговорах с отцом Павлом слов не употреблял.

Груздев был невелик ростом, худощав. В тридцать лет — как мальчик, но силы духа поражающей.

Следователь добивался, чтобы он сказал, что Бога нет.

— Есть, дяденька.

Ему зуб выбили. Опять — скажи «нет».

— Есть, дяденька, есть!

Опять выбили.

— Ну, где на вас зубов напасешься?

— Я тебя сгною.

«Не сгноил, — вспоминал отец Павел. — Я-то до сих пор жив, а он, бедный… Через два года и его, и товарищей расстреляли, а человек-то хороший, просто ему надо семью кормить. Что с него взять — служба такая. Ему надо было, чтоб я сказал, что Бога нет, а Он есть».

В вятских лагерях жил он по своему представлению. За час до подъема вставал, барак мыл. Потом, как расконвоированный, шел на обход железнодорожной ветки. Через лес ходил — ягоды собирал. Одну корзину охраннику, чтоб пропустил, другую в барак — больным и слабым. Яму вырыл в лесу, обмазал глиной, костром обжег, и в ней солил грибы, чтобы потом заключенных кормить. Там же, в лесу, нашел чистый пенек. И превратив его в алтарь, вместе с заключенными-священниками служил, когда удавалось.

Перед тем как Груздева перевели в другое место, ударила молния в тот пенек и сожгла его, чтоб не осквернили. Присутствующий при этом охранник похолодел: «Господи!»

Все, кто вспоминает о. Павла, утверждают, что он победил грех уныния. Он жил весело, радостно. «Митя, — пишет он домой на четвертом году лагерной жизни, — сходи к моей Маме, утешь ее, пусть обо мне не расстраивается. Если ж и не вернусь, то что уж, пусть не печалится, а я своей участью доволен и ни капли не обижаюсь. Не все пить сладкое, надо попробовать и горького, но горького пока что я не видел».

Отбыв шесть лет в лагерях, Груздев устроился на работу в тутаевскую контору Заготсено и работал там, а все свободное время проводил в церкви. В декабре 49-го года его опять арестовали.

— Груздев! Тебя по старому делу приказано сослать навечно.

— На Соловки? — с надеждой спросил он.

Высадили в казахстанской степи у города Петропавловска, там у старика со старухой за двадцать рублей в месяц и свое отопление снял он жилье и стал работать. На стройке. И на земле — бабку с дедом и себя кормить.

В 54-м году вызывают его в особый отдел. Заходит. Руки за спиной, как обучили.

— Так вот, товарищ Груздев, вам справка, вы пострадали безвинно. Культ личности.

Какой такой культ личности? Молчу.

— Вы свободны! — мне говорит.

— Хорошо… Как хотите, — говорю.

— …Ладно, ладно, — успокаивает начальник. — А теперь идите!

— А одиннадцать годков?

И вновь Груздев возвращается домой. Работает, помогает служить в церкви, и в 1958 году его рукополагают в сан священника. А через два года отец Павел становится настоятелем маленькой церкви в селе Верхне-Никульское. В других храмах хотели прихожане видного попа, а тут приняла община щуплого да цыганистого, бывшего арестанта, и не ошиблась.

Он создал мир людей вокруг себя и был участником этого мира. Слух о батюшке, поражавшем церковными и житейскими знаниями, о его чистоте, доброте, открытости и откровенной доступности, о его мудрости и провидении разошелся быстро. Легенд о нем не надо было складывать. Там правда была удивительна. Словом, лечил, рублем помогал. Везде колорадский жук — у него на делянке нет. Позовет: «Грачи! Грачи!» — и птицы слетаются. Что скажет — сбывается, и все весело.

Мужики пришли храм ремонтировать. Сидят, пьют.

— Не сделаете — отпою при жизни!

Испугались. Этот может и отпеть. Сделали.

Стали к нему и церковные люди приезжать за напутствием и благословением.

Несколько священников приехали к отцу Павлу, чтобы он исповедовал их.

— Вон там за алтарем валяется железо. Сложите его как следует — это и будет ваша исповедь…

За тридцать с лишним лет, которые он провел в Верхне-Никульском, он обрел невероятную известность, доверие. А мудрость сохранил до последних дней. И в слепоте, которая настигла его в старости, видел столько, сколько и четырьмя глазами не углядишь. Ни резонерства в нем не было, ни фарисейства, ни ханжества.

«Жизнь его вся, — пишет протоиерей Сергей Цветков, — удивительный творческий труд. Он был своего рода художником. Если можно так сказать — художником духовной жизни. Он любил сам создавать какие-то живые ситуации, которые всех радовали и веселили, утешали и вразумляли…»

Замечательный том воспоминаний о Груздеве, и собственных текстов, и устных рассказов отца Павла, выпущенных московским издательством «Отчий дом», насчитывает семьсот двадцать восемь страниц. Полагаю, что это лишь небольшая часть наследия сельского батюшки. Основная — в душах и памяти людей.

Задолго до смерти отец Павел заказал себе красивый гроб.

«Так, родные мои, за 25 лет мне никому не стыдно в глаза поглядеть. Никто меня не обидел. А Бог знает: как ягода лопну, да и все. Да и наплевать. Молитесь за меня, может, еще и поживу у царицы небесной».

Когда о. Павел на пенсию переезжал в Тутаев, гроб тот, чтобы не пустой, загрузили снедью: консервами, вареньем и водочкой — и отправили за ним. Хранился сей выдержанный гроб в колокольне, откуда его и выкрали для помершего директора магазина…

Не дал Господь пофорсить Павлу Александровичу Груздеву и напоследок.

Да он, думаю, повеселился, узнав об этом.

А на фотографии он получился. Как есть. Спасибо.

Некоторые истории, рассказанные Павлом Александровичем Груздевым — архимандритом

Счастливый день

Родные мои, был у меня в жизни самый счастливый день, вот послушайте. Пригнали как-то к нам в лагеря девчонок. Все они молодые, наверное, и двадцати им не было. Их бендеровками называли, не знаю, что такое бендеровки? Знаю только, были они с Украины, хохлушки. Среди них одна, годов шестнадцать — красавица. Коса у нее до пят, и лет ей от силы шестнадцать. И вот она-то так ревет, так плачет!

Подошел поближе, спрашиваю… А собралось тут заключенных человек двести, и наших, лагерных, и тех, с этапом вместе.

— А отчего девушка-то так ревет?

Кто-то мне отвечает из ихних же, вновь прибывших:

— Трое суток ехали, нам хлеба дорогой не давали, какой-то у них перерасход был. Вот приехали, нам за все сразу и уплатили, хлеб выдали. А она поберегла, не ела: день, что ли, какой постный был у нее. А паек-то этот, который за три дня, и украли, выхватили как-то у нее. Вот трое суток она и не ела, теперь поделились бы с нею, но и у нас хлеба нет, уже все съели.

А у меня в бараке была заначка, не заначка даже, а паек на сегодняшний день — буханка хлеба! Бегом я в барак, а получал восемьсот граммов хлеба как рабочий… Какой хлеб, сами понимаете, но все же хлеб. Хлеб беру и бегом назад. Несу хлеб девочке и даю. А она мне:

— Ни, нэ трэба! Я чести своей за хлеб не продаю!

И хлеб-то не взяла, батюшки! Милые мои, родные! Да Господи! Не знаю, какая честь такая, что человек за нее умереть готов? До того не знал, а в тот день узнал, что это девичьей честью называется!

Сунул я этот кусок ей под мышку и бегом за зону, в лес! В кусты забрался, стал на коленки, и такие были слезы у меня, но не горькие, а радостные… А, думаю, Господь скажет:

— Голоден был, а ты, Павлуха, накормил Меня.

— Когда, Господи?

— Да вон ту девку-то, бендеровку… То ты Меня накормил!

Вот это был и есть самый счастливый день в моей жизни, а прожил я уже немало…

В пересылке

Пересыльная тюрьма огромная. Вот так корпуса, а в середке пространство. Нас всех, может, тыща человек, поместили. Сидим. А есть-то охота! Да сохрани, Господи, заключенных арестантов — праведные! — как начали нам из окошка буханки хлеба пулять. И передачу-то носят. Да родные, дай вам, Господи, доброго здоровья!

…Опять «Собирайтесь с вещами!». А какие у арестанта вещи? Да ничего нет! Ладно… Погрузили вещонки в вагоны, поехали. Привезли в Самару. Пересыльная тюрьма. Там уж у них комендант распоряжается:

— Эй, попы! Вон туды. Блатные! В эту сторону подите.

На вышке охранник стоит с автоматом…

…Как-то выгнали на прогулку во двор. Начальник говорит:

— Эй, попы, спойте чего-нибудь!

А владыка — помяни его, Господи! — говорит нам:

— Отцы и братие! Сегодня Христос воскресе! — И запел: — Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.

Идем, поем… Да помяни, Господи, того праведного стрелка — ни в кого не выстрелил.

Очередь

Родные мои! Вот я всех, верующих и неверующих, всех под одну гребенку — всех люблю! Послушайте, что расскажу.

Ночь. Очередь в Тутаеве, и я в этой очереди за хлебом. Давали тогда нам по килограмму или по два, не припомню.

Женщина с детишками в той очереди стояла, ребенок у нее на руках, а еще двое за юбку держатся. Открывают магазин, вышла продавщица на порог и говорит:

— Хлеба сегодня на пятьдесят-шестьдесят человек, а остальные, которые лишние, не стойте. Хлеба все равно не хватит.

А женщина с детишками, она примерно сотая в очереди стоит, очень далеко. Понятно, что хлеба на ее долю с детишками не достанется. А детишки у нее:

— Мама, поедим хлебца-то?

— Поедим, поедим, милые, — отвечает, а слезы у нее при том на глазах.

В той очереди мужчина стоял, научный какой-то, потому что и папка у него под мышкой была, и одет он был не как мы, а по-этому, по-настоящему.

Вижу, подходит он к ней, к женщине-то этой с детишками, и говорит:

— Становись в мою очередь, получишь хлеба!

— А как же вы?! — спрашивает его женщина.

— Не твое дело, — отвечает, — становись.

Господи! Стала она в ту очередь… А я смотрю и думаю: Господь ведь скажет — не попам, не попадьям, заразам, проходимкам, которые никогда нигде не уступят, — а ему, человеку-то этому из очереди, скажет: «Пойдем, вот тебе райские врата открыты, заходи!»