Почему не хотят признать раскол в нашем обществе?

Недавно в нашем Центре состоялся очередной и, наверное, уже последний в текущем научном сезоне семинар, посвященный ценностному расколу в российском обществе. Весь наш научный сезон так или иначе был посвящен осмыслению этого раскола и возможностей нивелировать его. И в этот раз главный вопрос для участников семинара, который сформулировал докладчик Сергей Георгиевич Кара-Мурза, — это возможность и риски размежевания «конфликтующих сторон» (весьма обстоятельно такое предложение дискутировалось в рамках недавних видеобесед моих коллег: смотрите, например, эту запись или эту беседу).

Однако, как оказалось, обсуждать вопрос размежевания было преждевременным решением. Вновь и вновь участники семинара возвращались к первоначальной постановке вопроса о ценностном расколе как таковом, и это лишний раз подтверждает опасения о том, что данное фундаментальное по своему значению социальное явление до сих пор не осмыслено в научной среде в качестве опасности, вызова. Как же можно ждать рецептов для лечения болезни, если даже сама болезнь представляется нам легким недомоганием («сон — лучшее лекарство»), не говоря уже (в случае подтверждения) о ее идентификации (диагнозе)?

В ходе семинара прозвучало весьма распространенное мнение о том, что в российском обществе не наблюдается ничего особенного, ничего такого, что было бы несвойственно другим обществам, в том числе западным. Иногда кажется, что повторение тезиса о том, что, дескать, на Западе происходит все то же самое, и нам всем выпала доля жить в столь турбулентных и стремительно меняющихся обществах, является своего рода заклинанием, мантрой. Оно позволяет отвлечься от сложнейшей ситуации «дома», получить дозу «успокоительного»: дела, мол, обстоят не так уж плохо. А самое важное в таком заклинании — можно искать в западном опыте идеи и решения, которые остается лишь перенести на нашу грешную землю. Ничего не нужно выдумывать.

К сожалению, в западных обществах вряд ли можно наблюдать схожую с российской картину. Может быть, сама фраза «ценностный раскол» вводит исследователя и обывателя в заблуждение. А специфичность ситуации заключается в основании этого раскола, которое, кажется, начинает забываться, однако остается в сознании людей в других обликах, ассоциируемых с социальной несправедливостью. Основная проблема заключается в том, что в социальной памяти остается незабытым захват проворливым меньшинством в начале 1990-х годов основных общественных ресурсов — захват, произведенный вопреки ключевым господствовавшим ценностям в обществе, поправший их и представший в сознании элементарным «обворовыванием» народа. Период «первоначального накопления капитала», период «романтических предпринимателей» — можно подобрать для него разные названия, однако он прежде всего был связан с зарождавшимся предпринимательским сословием (хотя предпринимателями в классическом понимании их назвать очень сложно, цель их состояла лишь в захвате любой собственности и любыми средствами).

Мне вспоминается совсем недавний интересный спор в комментариях к записи одного известного блогера. Он вспоминал своего друга, молодого предпринимателя-миллионера начала и середины 1990-х, ставшего одним из самых богатых людей России своего времени. Это был совершенно новый культурный тип — парень, бросивший учебу, открывший свое дело, заработавший в лихие годы разрушения и унижения страны свои миллионы, ставший объектом внимания правоохранительных органов и убитый своими конкурентами, когда ему не было и тридцати лет. В комментариях буквально сражу же возник спор о том, кем же является друг блогера, человек из прошлого? Предприниматель-романтик? Жертва коррумпированного государства, лишь воспользовавшийся пробелами в законодательстве? Или прохиндей и мошенник, обворовавший людей и наживавшийся благодаря «неотягощенностью моральными принципами» на беде всех? Как оказалось, ответ на данный вопрос до сих пор неоднозначен.

Разумеется, предприниматели не были в одиночестве, получая активную поддержку со стороны части интеллигенции, мечтавшей о возвращении России в «лоно цивилизации», из которого она будто бы была насильно извлечена большевиками. Именно она вышла на первый план в 1990-х годах, часть ее и в 2000-х находится на передовых позициях.

Через научную и творческую интеллигенцию вдруг очутившееся на вершине мира меньшинство стало легитимировать столь стремительно изменившуюся и казавшуюся большинству несправедливой структуру общества, образовывать новые центры воспроизводства ценностей, принесших им успех.

Правда, вначале, пребывая еще в состоянии эйфории, они хотели использовать более простую систему подчинения — об этом замечательно свидетельствуют приводимые в докладе Сергея Георгиевича цитаты видных представителей интеллигенции начала 1990-х. Никто из них не стеснялся в выражениях в отношении ненавистного ими большинства («совки», «не люди» и др.), воспринимавшегося как главная помеха для счастливого и цивилизованного будущего.

В дальнейшем столь откровенные заявления, свидетельствовавшие о фактически объявленной войне, сменились более благосклонным тоном. Стратегия моментального уничтожения сменилась стратегией постепенного порабощения. Началось строительство мощнейшего механизма, призванного обеспечивать сохранение и воспроизводство возникшей системы. Именно так возникали новые учебные заведения, переформатировались старые, захватывались и образовывались средства массовой информации, транслировавшие «новую веру», финансировались художественные проекты в рамках современного искусства, создавались многочисленные фонды и некоммерческие организации. Выражаясь языком французского социолога Пьера Бурдье, им надлежало создавать и укреплять когнитивные структуры, призванные оправдывать и примирять людей с объективными структурами — с теми несправедливостями, которые разорвали российское общество, — и превращать в сознании людей в нормальный и оправданный тот новый ход вещей , который пришел на смену тому старому,«неправильному».

На сегодня, правда, ценностный раскол стал менее однозначным и далеко не одномерным. За прошедшие два десятилетия он стал пронизывать все общество сверху вниз, проявляясь во всех социальных слоях, и начал раскалывать даже молодежь, от которой ожидали слепого повиновения новым ценностям. Как оказалось, деятели 1990-х сильно ошиблись, полагая, что «старые ценности» исчезнут со сменой нескольких поколений. В «генетической памяти» передаваемых ценностей надежно сохранилось пережитое унижение и объявленная когда-то война их носителям. Приверженцы прежних ценностей стали ассоциировать «лагерь противников» — то есть то самое меньшинство — не только с предпринимателями, хотя отношение к ним в обществе остается максимально напряженным и даже откровенно враждебным. Но сегодня оказывается очень сложным связать внутренний ценностный раскол с каким-то определенным набором внешних атрибутов — будь то экономический капитал, близость к власти, профессиональная принадлежность и др. Отсюда и неудачные попытки нарисовать какие-то социологические образы людей, выходивших на митинги на Болотной площади или на шествия в поддержку присоединения Крыма. Заранее предугадать отношение человека к тем или иным политическим событиям оказывается невозможным, даже в предпринимательском сословии давно нет однозначного отношения к ним. Украинские события отлично продемонстрировали нам, что разлом в нашем обществе невероятно сложен.

Разве можно в подобной ситуации сравнивать наш ценностный раскол с другими, в том числе, западными обществами?

Задача в той ситуации, в которую попало российское общество, в лучшем случае сопоставима со столь масштабными национальными проектами, как, к примеру, объединение Германии в 1990-х годах — воссоединение двух фактически уже совсем разных обществ.

Хотя осуществлялось оно вовсе не на конфронтационной основе. Были затрачены миллиарды евро и марок, прошли десятилетия, однако разница в западно- и восточногерманском обществах видна по-прежнему. Так, Вера Дубина из Института этнологии и антропологии РАН пишет, что осенью 1989 года большая часть восточных немцев с энтузиазмом выступила за демократию и общенемецкое единство, сделав неминуемым падение социалистического режима. Однако сегодня восточные земли продолжают жить особой жизнью внутри Германии, а их жители все еще не ощущают политического единения с западом страны. Американский социолог Марк Алан Говард называет бывших граждан ГДР «самостоятельной этнической единицей», считая, что они составляют в рамках объединенной Германии особую, постоянно самовоспроизводящуюся и территориально фиксированную группу, которая эмоционально связна общим прошлым, общими ценностями, общей борьбой и общим противостоянием «чужакам».

Наша задача сегодня еще сложнее, ведь разделение нашего общества невозможно связать с какими-то географическими образованиями, для сборки его не существует и, судя по всему, не может сегодня существовать никакой объединяющей идеи, да и внешнее противодействие нельзя списывать со счетов. Тем удивительнее какая-то «слепота» нашей интеллигенции и научного сообщества. Единственное разумное для меня объяснение заключается в панической боязни того, что откроется. Как об обществе, в котором мы живем, так и об отечественной гуманитарной науке.

Изучать зарубежные общества очень важно, однако это не может заменять изучение нашего собственного общества. И с последней задачей мы сегодня не справляемся. Впрочем, как и с первой.